С этим мы расстались. Я шел домой и думал: «Гоголь-моголь… хорошо ему говорить такие слова. Но что это за штука таинственная и из чего она делается?»
Промаялся я с этой загадкой чуть ли не до самого вечера. И чем ближе к концерту, тем все больше волнуюсь. Наконец решился зайти к товарищу, к Цепетовичу. Это был мрачный бас, тихий пьяница, и, вероятно, если бы судьба ему улыбнулась, он был бы хорош в ролях наемных убийц. А в тот вечер, когда я навестил его, уже висели на всех заборах и в лучших магазинах красные афиши с программой концерта.
Правда, мое имя было напечатано петитом, и за мной следовало: и др. Но понимаете ли, как кружится голова, когда видишь впервые свое имя на афише, набранное печатными буквами.
И вот пришел я к Цепетовичу и сказал: «Да, брат. Видишь, тебя на концерты небось не приглашают, а меня пригласили… в самое дворянское собрание». – «Ну, так что ж? – ответил он спокойно и показал рукой на стол. – Это водка. Это котлеты. Это яблоки. Подкрепись, концертант… Дальше?» – «Во фраке я буду. И с нотами в руках». – «Ну?» – «Не нукай. Не запряг. А когда ты добьешься такой чести? Так в хоре и сгниешь… Гоголь-моголь, между прочим, буду принимать». – «Ну, так что ж?» – «Вот и то-то ж». – «Гоголь-моголь? Это вещь серьезная и не дешевая». – «Понимаешь ли ты что-нибудь в гоголях-моголях? Куда тебе…»
И вдруг этот спокойный человек рассердился: «Я не понимаю? Дурак! Гоголь-моголь делается просто. Берется коньяк, сахар, лимон, яйца. И все. И вообще, пошел вон. Не отягощай меня своим глупым обществом» (у него была привычка выражаться в высоком стиле).
Я ушел. Я был ему бесконечно благодарен. Итак… Гоголь-моголь… Яйца… Лимон… Сахар… Коньяк… Черт возьми, как бы не спутаться…
У меня в то время были завалящие три рубля, о которых я как будто забыл, сам пред собою притворялся, берег на крайний случай. Купил и полбутылки коньяку за девяносто копеек. Два лимона, фунт сахара… Пяток крутых печеных яиц. И все это добросовестно проглотил.
Но опьянел. Вы сами знаете, что я ненавижу пьяниц. Но тогда, с непривычки, был хмелен, что греха таить? И сказал сам себе: что будет, то будет.
Взбираюсь по лестнице. Мраморные ступени. Красная дорожка. Светло. Пахнет духами. Тропические растения. Сергей Васильевич встречает меня наверху: «Дорогой мой, не слишком ли вы? Разве можно! Зачем?» И тут же в огромном от пола до потолка зеркале я вижу высокого человека в черной, фрачной одежде, с чужого плеча, с белым вырезом на груди. Вижу бледное лицо и глаза, которые сияют так неестественно, так остро и возбужденно. Я или не я?
Как я дождался своего выхода – не помню. Помню только, что сидел в глубоком кресле и коленка о коленку у меня стучали. Наконец позвали меня. Вышел. Зала полнешенька. Фраки, мундиры, дамские светлые платья, веера, афиши, теплота, женские розовые плечи, блеск, прически, движение какое-то, шелест, мелькание, ропот…
Аккомпанировать мне должен был наш хормейстер. Очень строгий человек. А рояль врал на четверть тона. И сразу я как будто бы позабыл все мои разученные романсы. Говорю Карлу Юльевичу:
– Держите: «Во Францию два гренадера…»
Он послушался. Удивился, но послушался беспрекословно. Не мог не повиноваться. Такой был день и такой час.
Ах, Боже мой, как я тогда пел. Если бы еще раз в жизни так спеть! Я понял, почувствовал, что мой голос наполняет все огромное здание и сотрясает его. Но от конфуза, от робости первые слова я почти прошептал:
Во Францию два гренадера
из русского плена брели…
И только потом, много лет спустя, я узнал, что так только и можно начать эту очаровательную балладу.
Забыл я о публике. И вот подходит самый страшный момент:
Тут выйдет к тебе, император,
Навстречу твой верный солдат.
О, великий император, бессмертная легенда! Да, да. Я видел его скачущим между могилами ветеранов. Видел его сумрачное, каменное лицо, прекрасное и ужасное, как лик судьбы. Я видел, как разверзались гробницы и великие мертвецы выходили из них, покорные зову вождя.
У меня остекленели волосы на голове, когда я бросил эти слова в зрительный зал. И публика встала, как один человек… Да, встала!
Ну, конечно, аплодисменты и всякая такая чертовщина. Сергей Васильевич жмет мои руки. Газетный сотрудник вьется вокруг меня с записной книжкой. Незнакомые дамы поздравляют. Но вот что меня поразило и растрогало до глубины сердца. Выхожу я в полутемный коридор, что ведет в артистическую. Руки влажные и холодные. Голова горит. В горле сухо. Как в бреду. И вдруг кто-то прижимается ко мне и плачет у меня на груди, под мышку мне. Гляжу – Цепетович. «Ангел мой… дорогой… я никогда не смел думать, что ты… Что ты так талантлив… Прости меня… Какой у тебя путь впереди!»
Он умер, и потому я о нем рассказываю так свободно… Но он, только он толкнул меня на путь, где тернии переплетаются с розами. Толкнул потому, что его словам я поверил всеми недрами моей души.